Еще через день-другой отбыл и мистер Йейтс. Вот в чьем отъезде был крайне заинтересован сэр Томас; когда жаждешь остаться наедине со своим семейством, тяготишься присутствием постороннего и получше мистера Йейтса; а он — незначительный и самоуверенный, праздный и расточительный — обременял до крайности. Сам по себе утомительный, он в качестве друга Тома и поклонника Джулии оказался непереносим. Сэру Томасу было вовсе безразлично, уедет или останется мистер Крофорд, но, сопровождая мистера Йейтса до дверей, он желал ему всяческого благополучия и доброго пути с искренним удовлетворением. Мистер Йейтс видел собственными глазами, как пришел конец всем театральным приготовлениям в Мэнсфилде, как было убрано все, что имело касательство к спектаклю; он покинул усадьбу, когда она вновь обрела всю свойственную ей умеренность; и, выпроваживая его, сэр Томас надеялся, что расстается с наихудшей принадлежностью этой затеи, и притом с последней, которая неизбежно напоминала бы о ее недавнем существовании.
Тетушка Норрис ухитрилась убрать с его глаз один предмет, который мог бы его огорчить. Занавес, шитьем которого она заправляла с таким талантом и успехом, отправился с нею в ее коттедж, где, надо ж так случиться, у ней как раз была надобность в зеленом сукне.
Возвращение сэра Томаса произвело разительную перемену в образе жизни обитателей усадьбы, независимо от «Обетов любви». Когда он взял бразды правления в свои руки, Мэнсфилд преобразился. От некоторых членов общества избавились, и многие другие погрустнели, и по сравненью с недавним прошлым дни потянулись однообразные и пасмурные; унылые семейные сборища редко оживлялись. С обитателями пастората почти не виделись. Сэр Томас, и всегда избегавший тесной дружбы, в нынешнюю пору был особенно не склонен к каким-либо встречам, за единственным исключением. Одних только Рашуотов считал он возможным вводить в семейный круг.
Эдмунд не удивлялся, что таковы были чувства отца, и не сожалел ни о чем — только общества Грантов ему недоставало.
— Ведь они вправе рассчитывать на наше внимание, — говорил он Фанни. — По-моему, они срослись с нами… по-моему, они неотъемлемая часть нашей жизни. Мне хотелось бы, чтоб отец лучше понимал, как внимательны они были к нашей матери и сестрам, пока он отсутствовал. Боюсь, как бы они не подумали, что ими пренебрегают. Но все дело в том, что отец почти их не знает. Когда он уехал из Англии, они еще и года здесь не прожили. Знай он их лучше, он бы по заслугам дорожил их обществом, ведь они именно такие люди, какие ему по душе. В нашем замкнутом семейном кругу иной раз недостает веселого оживленья; сестры не в духе, и Тому явно не по себе. Доктор и миссис Грант внесли бы оживление, и наши вечера проходили бы куда отраднее даже для отца.
— Ты так думаешь? — сказала Фанни, — По-моему, дядюшке не понравилось бы никакое пополнение нашего общества. Я думаю, как раз тишиной, о которой ты говоришь, он и дорожит, ему только и требуется, что спокойствие семейного круга. И мне совсем не кажется, будто мы сейчас серьезней, чем прежде; я хочу сказать, до того, как дядюшка уехал в чужие края. Сколько я помню, всегда примерно так и было. При нем никогда особенно много не смеялись; а если какая-то разница и есть, то не больше, чем ей положено быть вначале после столь долгого отсутствия. Не может не проявиться хоть некоторая робость. Но я не припоминаю, чтоб вечерами мы уж очень веселились, разве только когда дядюшка уезжал в город. Наверно, молодежь и вообще не веселится на глазах у тех, на кого смотрит снизу вверх.
— Вероятно, ты права, Фанни, — после недолгого раздумья отвечал Эдмунд. — Вероятно, наши вечера не преобразились, а скорее стали опять такими, как были всегда. Новшеством была как раз их оживленность… Однако ж какое сильное впечатление они произвели, эти немногие недели! У меня такое чувство, будто так, как сейчас, мы не жили никогда.
— Во мне, верно, нет той живости, что в других, — сказала Фанни. — И вечера не кажутся мне слишком длинными. Я люблю дядюшкины рассказы об островах Вест-Индии. Я могла бы слушать его часами. Меня это развлекает более многого иного, но, боюсь, я просто непохожа на других.
— Почему именно этого ты боишься? — спросил он с улыбкою. — Ты хочешь услышать, что непохожа на других оттого, что благоразумней и скромнее? Но, Фанни, разве я хоть раз хвалил в глаза тебя или кого-нибудь другого? Если хочешь, чтоб тебя похвалили, поди к папеньке. Он тебя порадует. Спроси своего дядюшку, что он о тебе думает, и услышишь достаточно похвал; и, хотя они, вероятно, будут относиться главным образом к твоей внешности, придется тебе с этим примириться и поверить, что со временем он оценит и красоту твоей души.
Подобные речи так были ей внове, что совершенно ее смутили.
— Твой дядя почитает тебя очень хорошенькой, милая Фанни, вот в чем все дело. Любой другой на моем месте много чего бы тут наговорил, а на твоем месте любая другая обиделась бы, что прежде ее не почитали очень хорошенькой; но правда вот она: до последнего времени твой дядюшка никогда тобою не любовался, а теперь любуется. У тебя стал такой прелестный цвет лица!.. И ты так похорошела… и весь твой облик… Нет, Фанни, не возмущайся… это всего лишь твой дядюшка. Если ты не способна вынести восхищенье дядюшки, что с тобою будет? Право же, тебе следует приучить себя к мысли, что на тебя можно заглядеться. Постарайся не сокрушаться, что из тебя выйдет хорошенькая женщина.
— Ох, Эдмунд! Не говори так, не говори! — воскликнула Фанни, которую терзали чувства, о каких Эдмунд не подозревал; но, видя, что она огорчена, он не стал продолжать этот разговор и только прибавил серьезнее: