Том единственный из всех был готов ответить на этот вопрос, но, не питая ни к нему, ни к ней особого расположения, а также не терзаемый ревностью, ни любовной, ни актерской, отозвался о них обоих весьма лестно:
— Мистер Крофорд очень приятный человек, истый джентльмен; его сестра милая, хорошенькая, элегантная, веселая девушка.
Рашуот не мог далее молчать:
— В общем-то он, конечно, джентльмен, но вам следовало бы сказать вашему отцу, что в нем не более пяти футов восьми дюймов росту, не то можно подумать, будто он хорош собою.
Сэр Томас не очень это понял и взглянул на говорящего с некоторым удивленьем.
— Ежели требуется сказать, что я думаю, — продолжал Рашуот, — по моему мненью, весьма неприятно, когда без конца репетируют. Хорошенького понемножку. Теперь мне уже не так нравится театр, как вначале. По-моему, куда лучше сидеть вот так уютно, без посторонних и ничего не делать.
Сэр Томас опять на него посмотрел и потом ответил, одобрительно улыбаясь:
— Рад узнать, что наши чувства касательно сего предмета так схожи. Это приносит мне искреннее удовлетворенье. Что я предусмотрителен, и проницателен, и полон угрызений совести, каких не испытывают мои дети, это совершенно естественно; равно как и то, что я куда более, чем они, ценю домашний покой, дом, в коем нет места шумным развлеченьям. Но испытывать те же чувства в вашем возрасте чрезвычайно благоприятно и для вас самих, и для всех, кто вас окружает; и я отдаю себе отчет в том, как важно иметь столь весомого союзника.
Сэр Томас постарался выразить мнение мистера Рашуота более вразумительно, нежели тот сумел сделать это сам. Он понимал, что мистер Рашуот отнюдь не гений, но готов был высоко ценить его как человека рассудительного, уравновешенного, с понятиями куда более достойными, чем он способен был высказать. Мало кто смог удержаться от улыбки. Мистер Рашуот едва ли способен был все это уразуметь, но всем своим видом показывал, как он доволен добрым мнением сэра Томаса, и не сказал далее почти ни слова, чем весьма способствовал тому, чтоб это мнение сохранилось еще несколько долее.
Наутро Эдмунд первым делом постарался увидеться с отцом наедине и честно рассказал ему обо всей театральной затее, защищая себя лишь настолько, насколько, как он понимал теперь, в более трезвую минуту, того заслуживали его побуждения, и признавая с полной искренностью, что его уступка, хотя и вызванная соображениями справедливости, сопровождалась такой личной заинтересованностью, что делала его сужденье весьма сомнительным. Обвиняя себя самого, он старался ни о ком другом не сказать ничего дурного; но лишь говоря о поведении одной, не должен был защищать ее или преуменьшать ее вину.
— Все мы в той или иной мере виноваты, — говорил он — все, за исключением Фанни. Фанни единственная судила верно и во всем была последовательна. В сердце своем она от начала и до конца упорно не принимала эту затею. Она неизменно думала о нашем долге перед вами. Вы увидите, Фанни такова, какою вы желали бы ее видеть.
Сэр Томас ощутил всю неуместность их затеи в столь неподходящем обществе и в столь неподходящее время с тою силой, какую только и мог ждать от него сын; он и вправду был слишком взволнован, чтобы много говорить; он пожал руку Эдмунду и порешил, что, едва дом будет очищен от последней малости, наталкивающей на мысли о театре, и приведен в прежний вид, он постарается отбросить неприятные впечатления и как можно скорее забыть обо всем, как забыли его самого. Он не стал выражать неудовольствие другим своим детям: ему хотелось верить, что они чувствуют свою ошибку, а не заниматься дознанием, рискуя убедиться в противном. Уже одно то, что всему положен конец и стерты все следы приготовлений, послужит достаточным укором.
Был, однако ж, в доме человек, кому он хотел дать понятие о своих чувствах не только чрез свое поведение. Как было не намекнуть миссис Норрис об обманутой надежде, что ее совет мог бы воспрепятствовать тому, чего она, конечно же, никак не одобряла. Затевая эту постановку, молодежь действовала весьма легкомысленно, им и самим следовало быть благоразумнее; но они молоды, и, за исключением Эдмунда, пожалуй, всё натуры неустойчивые; и потому для него тем неожиданнее, что она участвовала в их необдуманных действиях и поддерживала их рискованные развлечения куда более определенно, чем заслуживали подобные действия и подобные развлечения. Миссис Норрис была несколько смущена и чуть ли не лишилась дара речи, чего с ней во всю ее жизнь не случалось; ибо ей стыдно было сказать, что она вовсе не видела того неприличия, которое так бросалось в глаза сэру Томасу, и она нипочем не призналась бы, что ее влияние недостаточное и к ее словам навряд ли прислушались бы. Ей только и оставалось сейчас по возможности скорее перевести разговор и направить мысли сэра Томаса в иное, более радостное русло. Она могла обиняком сказать о многом, что послужило бы к ее чести, ведь она так неусыпно пеклась о пользе и покое его семьи, могла помянуть о неизменном своем усердии и многих жертвах, вроде поспешных хождений и неожиданных отлучек от своего очага и несчетных тонких намеков леди Бертрам и Эдмунду касательно их излишней доверчивости и недостаточной бережливости, чем она всегда способствовала весьма значительной экономии и уличению недобросовестных слуг. Но главная ее заслуга, конечно же, связана с Созертоном. Ее величайшая опора и слава заключались в том, что она сумела упрочить знакомство с Рашуотами. Тут она была неуязвима. Это полностью ее заслуга, что восхищенье мистера Рашуота Марией было доведено до хотя каких-то практических шагов.